Почтенная глава этого патриархального фаланстера допивала четвертую чашку чаю у Марьи Степановны; она успела уже повторить в сотый раз, как за нее сватался грузинский князь, умерший генерал-аншефом, как она в 1809 году ездила в Питер к родным, как всякий день у ее родных собирался весь генералитет и как она единственно потому не осталась там жить, что невская вода ей не по вкусу и не по желудку. Докончивши аристократические воспоминания вместе с четвертой чашкой чаю, она вдруг начала, громко опрокидывая чашку (это был фальшивый сигнал) и положивши на донышко крошечный кусочек сахару:
– Да, матушка Марья Степановна, вот кабы меня господь сподобил увидеть Варвару Карповну вашу пристроенною – так, хоть бы как вы, Марья Степановна; не могу более желать; сердце радуется на ваше семейство: дом – полная чаша, уважение такое отовсюду. Право, хорошо бы, успокоило бы вас!
– Что вы это опрокинули чашку, выкушайте еще.
– Право, довольно; я обыкновенно пью три чашки, а у вас четыре выпила; покорнейше благодарю; чай у вас отменный.
– Да, я уж всегда говорю, по-моему, рубль передать на фунт – ничего не значит, да уж только чтоб был чай. Берите-ка чашку. – И Анна Якимовна принялась за пятую.
– Конечно, все в божией власти, Анна Якимовна, но ведь Вава оченно молода, куда ей замуж теперь; да и, признаться, какие женихи, погубят девку; а когда подумаю, как с ней расстаться, я не переживу, истинно не переживу.
– И, матушка, господь с тобой. Кто же не отдавал дочерей, да и товар это не таков, чтоб на руках держать: залежится, пожалуй. Нет, по-моему, коли мать пресвятая богородица благословит, так хорошо бы составить авантажную партию. Вот Софьи-то Алексеевны сынок приехал; он ведь нам доводится в дальнем свойстве; ну, да ведь нынче родных-то плохо знают, а уж особенно бедных; а должно быть, состояньице хорошее, тысячи две душ в одном месте, имение устроенное.
– Да человек-то каков? Вам всё деньги дались, а богатство больше обуза, чем счастие – заботы да хлопоты; это все издали кажется хорошо, одна рука в меду, другая в патоке; а посмотрите – богатство только здоровью перевод. Знаю я Софьи Алексеевны сына; тоже совался в знакомство с Карпом Кондратьевичем; мы, разумеется, приняли учтиво, что ж нам его учить, – ну, а уж на лице написано: преразвращенный! Что за манеры! В дворянском доме держит себя точно в ресторации. Вы видели его?
– Видала издали, на улице; он частенько ездит мимо меня и пешком прохаживает.
– Да куда же это мимо вас он ходит?
– Не знаю, матушка, мне ли в мои лета и при тяжких болезнях моих (при этом она глубоко вздохнула) заниматься, кто куда ходит, своей кручины довольно… Пред вами, как перед богом, не хочу таить: Якиша-то опять зашалил – в гроб меня сведет… – Тут она заплакала.
– Что бы вам посоветоваться с крестовоздвиженским церковным старостою: удивительно лечит; возьмет простого пенного, поговорит над ним, даст хлебнуть больному и сам остальное выпьет, больше ничего, а тому так и начнут бесенята казаться и разные адские наваждения, – ну как рукой и снимет!
– Да ведь, небось, дорого попросит; знаете наше состояние.
– Нет, он лечил нашего повара, всего дали синенькую.
– Да помог ли?
– Помочь то помог; он было опять стал припадать, так Карп Кондратьич другого лекарства закатил: «Ты, говорит, боярских милостей не понимаешь: я пять рублей пролечил на тебя, а ты не выздоровел, мошенник!» Ну, и, знаете, по-русски; с тех пор и не пьет. Я вам пришлю старосту. Ну, а уж я не вытерпела бы, узнала бы, куда это шляется этот молодчик.
– Да и я сама как-то спросила свою Василиску – ведь она такая бойкая у меня… так, от безделья молвила, куда, мол, ездит вот этот барин мимо нас; а она на другой же день мне и докладывает: «Изволили мне вчера молвить, куда бельтовский барин ездит: он все с дохтуром, с стариком, к учителю негровскому ездит».
– С Круповым, к негровскому учителю? – спросила Марья Степановна, едва скрывая приятное волнение, в котором сама себе не могла дать отчета.
– Да, матушка, он ведь здесь в этой в нимназии служит, этому учит…
– А, так вот куда он похаживает; я с самого начала его считала преразвращенным, и чему дивить? Учитель его с малолетства постриг в масонскую веру, – ну, какому же быть пути? Мальчишка без надзору жил во французской столице, ну, уж по имени можете рассудить, какая моральность там… Так это он за негровской-то воспитанницей ухаживает, прекрасно! Экой век какой!
– Жаль, вчуже жаль, Марья Степановна, бедного мужа; говорят, человек солидный. А она – уж такое происхождение! Скольких я видала на своем веку, холопская кровь скажется!
– Ну, и Семен-то Иванович, роля очень хороша! Прекрасно! Старый грешник, бога б побоялся; да и он-то масонишка такой же, однокорытнику и помогает, да ведь, чай, какие берет с него денежки? За что? Чтоб погубить женщину. И на что, скажите, Анна Якимовна, на что этому скареду деньги? Один, как перст, ни ближних, никого; нищему копейки не подаст; алчность проклятая! Иуда искариотский! И куда? Умрет, как собака, в казну возьмут!
Разговор продолжался еще с четверть часа в том же духе и направлении, после чего Анна Якимовна, в жару разговора выпившая еще три чашки чаю, стала собираться домой, сняла очки, уложила их в футляр и послала в переднюю спросить, пришел ли Максютка проводить ее, и, узнавши, что Максютка тут, встала. Давно Марья Степановна не принимала ее так ласково; она проводила ее даже до самой передней, где небритый Максютка, пресмешной старик лет шестидесяти, грязный и пропахнувший простым вином, одетый в фризовую шинель с черным воротником, держал одной рукой заячий салоп Анны Якимовны, а другой укладывал в карман тавлинку. Максютка был очень не в духе: он только было готовился запереть дамку и уж поставил грязный палец на шашку, чтоб ее двинуть, как барыня отворила дверь. «Ворона проклятая», – бормотал он грубо, надевая салоп на сухие плечи вдовствующей Анны Якимовны.